almat_malatov: (Default)
Ну бабушка и говорит мне: "А добавочная моя мать, Саида Джебраилова, вышла замуж и приняла бухаризм. Вот, посмотри, у меня для мертвых отдельная записная книжка заведена".

Там на каждое имя вырезка сбоку есть. Мое имя в записной книжке мертвых тоже было, но я смотреть не стал, без того уже знаю: когда я у бабушки, то тоже мертвый, а иначе как бы к ней в гости попадал, если бы в эту книгу не был записан, двойное гражданство у меня — и там, и тут. Я же мертвым родился, просто вырос здесь, вот мне и положено — по праву рождения. Поэтому только я туда хожу, остальные в семье не могут.

Спросил только, что такое "добавочная мать". "А это", — говорит, — "раньше так было — если осталась мать какая лишняя, ее к себе в йорт брал кто-нибудь добавочной".

Я прочитал, что в книжке написано, взял телефон и загуглил, и вот что выгуглил:
almat_malatov: (Default)
...родиться далеко к северу. Вырасти на хуторе, где всех-то развлечений - драка баграми в ближайшей деревне. Говорить на уже забытом наречии, в котором нет слов "любовь" и "счастье", зато есть тридцать названий снега.

Встретить кого-то. Быть с кем-то. Знать, что ближайшие люди километрах в пяти, лавка там же. Вдвоем скалывать лед, топить печь. Молчать вдвоем. Чинить снасти. Топить баню. Воспринимать супружество, как теплокровность. Не знать о том, насколько велик мир, что там - за свинцовым морем.

Постоянно удерживать границы своего мирка, который пытается поглотить холод - дом, двор, пару пристроек. Знать, что только дашь слабину, позволишь холоду захватить хоть локоть хуторка - и уже не сможешь вернуть. Выживать спина к спине.

Прожить долгую жизнь с кем-то. Срастись, как корни. Похоронить кого-то в начале долгой зимы. Через месяц замерзнуть насмерть в доме, который больше не нужно отвоевывать у холода.

Прожить счастливую жизнь.
almat_malatov: (Default)
Комната была «с анамнезом». Под семиметровым потолком жильцы когда-то сделали «второй этаж», но пользоваться им так и не смогли, а потом и вовсе попросились в другое общежитие — их преследовало ощущение того, что на надстроенных полатях кто-то есть, и этот кто-то им вовсе не рад.

Въехавший вслед за ними аспирант из Африки умер в грозу от разрыва аорты, я же, впервые открыв дверь, увидел белые подпорки полатей, причудливо захлестнутые густой паутиной бинтов — самую последнюю жиличку санитарам пришлось вырезать из них. Две недели она изводила километры бинтов, чтобы в итоге закостенеть в кататоническом ужасе остро пахнущей безумием мухой.

Что-то ворочалось под потолком, спрыгивало на кровать, чтобы вторым прыжком выскользнуть в открытую фрамугу, убегая по своим потусторонним делам. Сон ушел окончательно, стек за окно, разжижившись до ровного гула белой ночи над набережной, пустынной, но никогда не умолкавшей.

Проблемы со сном были и раньше, заснуть получалось только рядом с Рамизом — в абсолютной темноте, тишине и с ощущением крепко запертой двери. «Тебе надо спать в гробу с защелкой изнутри» — шутил он, удивляясь моей любви к его темной квартире, единственным окном упиравшейся — в стену. До сих пор счастье имеет для меня форму дворницкой, запах зиры, цвет граната на изломе, ощущение присоленной кожи рядом. Я до сих пор вздрагиваю, увидев похожий типаж, почувствовав знакомый запах.

Где бы я не селился после, моя жизнь сосредотачивалась на шести квадратных метрах, оставляя остальное пространство покрываться пылью того оттенка, который бывает только в нежилых помещениях. Всегда готовый подняться и уехать, я так и не научился иметь избыточного, того, что может пригодиться, жестко ограничивая себя тем, без чего нельзя обойтись. Страх потери, страх необходимости уходить, отрывая себя от стен, отрывая от себя запах того, кого любишь, научил вырезать из записных книжек листы, стирать номера телефонов из памяти мобильника, из собственной памяти отработанным до щелчка усилием воли.

Упорство побеждает все, и я научился — не жалеть о потерянном, к моим рукам перестали прилипать вещи и люди, но тогда, после крохотной темной квартирки, спешно полученная комната оказалась неожиданно большой, она не надевалась на ободранные ладони новой кожей. «Позови меня с собой» — каждые пятнадцать минут просил голос из старого приемника, но единственный голос, который мне необходимо было услышать, для меня замолк навсегда.

«Ты для меня слишком умный, ты слишком сильный, ты слишком яркий. Мне нужно что попроще, а ты для меня — слишком. Давай расстанемся друзьями».
Он сказал мне это ночью, в безымянной забегаловке на Васильевском острове. Там полно таких баров-призраков: сегодня ночью над залитым пивом столом сконцентрирована вся твоя жизнь, а завтра не сможешь его найти — питерское болото съело и забегаловку, и все твои переживания.

Алкоголь уже неделю падал в меня, как в дырявое ведро, чередуясь со снотворным, которое все равно не помогало. В голове было светло и абсолютно ясно. Слишком ясно.

Невидимое существо чувствовало, что можно подходить ближе, оно уже дышало в затылок, ласково касалось волос, ходило в полный шаг, не стесняясь. Муха билась об стекло с равномерным упорством сломанного механизма, как душа, вылетевшая из безумной бинтовальщицы. Время вздрогнуло и остановилось. Наконец-то стало темно.

— Во, Юрка, глянь, очухался! — надо мной стояла тетка лет сорока, хорошо одетая, но в целом какая-то неухоженная.

Пьет, подумал я. Такие всегда пьют.

— А я аж расстроилась — думаю, такой красивый мальчик, и сдох.
— Сигарету, — говорю я саднящим горлом.
Взгляд плавает, как джойстик от компьютерной игры в непривычной руке, потолок меняет свое расположение в пространстве, делая невозможное — выскальзывая из собственной плоскости. Я слежу за ним, на большом белом пятне проще концентрироваться, оно подплывает к окну, на окне решетки. Значит, я оттолкнулся от дна не у себя дома. Это больница. Осталось понять, какая и что я здесь делаю.

— А ты чем травился? — Тетка выдает мне курево. — Юрка вот сердечными гликозидами.

Тетка пришла к мужу. Муж, огромный, как горилла, лежит на соседней кровати, и помахивает в воздухе корочками коллегии адвокатов.
Обуви нет, ремня нет, в сортире курят зеленоватые люди, придерживая спадающие штаны. На кровати у окна грязноголовый мальчик ловит гигантских пауков. То на кровати, то под кроватью. Судя по движениям рук, пауки веселые и прыгучие. Водка с димедролом — лучший друг пауков.

Добро пожаловать в предбанник ада — это токсикология, я тут уже трое суток. Горло саднит после интубации. Большинство из тех, кого привезли сюда с диагнозом «суицидная попытка», поедут дальше в дурку. В дурку я не хочу, в дурке плохая еда, да и общество не восторг. В дурке работает моя бывшая жена, и я пару раз наблюдал ее в рабочей обстановке. В полдень обход психиатра, надо понять, под каким соусом меня сюда привезли.

Психиатрическая дама плывет белоснежным китом между коек, смотрит взглядом усталой собаки: ей до смерти надоели ее Ионы — суицидники, наркоманы, жертвы суррогатов алкоголя.
— Вы хотите умереть?
— Нет.
— А хотели?
— Нет.
— Тут написано, что хотели.

Значит, все-таки записали в суицид. Хотел, не хотел — я уже не помню. Но это уже и не важно. Надо выйти отсюда — с каждой минутой я все ближе и ближе к поверхности воды, все дальше от дна, соберись, парень, соберись, рывок — и ты на воздухе.

— Я пьяный был. Может, и была демонстрационка. Я не помню.
— У вас в крови нет алкоголя.
— Как это нет? Должен быть.
— У вас барбитураты в смертельной дозе. Что принимали?

Я честно перечисляю все препараты барбитурового ряда, сообщив, что принимаю их давно — хобби у меня такое. Таблеточки люблю, малышек барби, да, это моя привычная доза, нет, не состою, хочу домой.

— Я в порядке. Выписывайте меня. Под расписку жены — мы не разведены, деталей киту знать незачем, бывшая — умница, лишнего не скажет. — Она психиатр, присмотрит.

Жена приезжает в конце дня, да, она все про своего мужа знает, да, токсикоман, да, забирает под свою ответственность.

Обувь, ремень, дверь, холодное питерское лето, я почти выплыл, еще чуть-чуть, еще...

— Ну что, бегом до трамвая? — она улыбается и ерошит мне волосы.
Невидимая водяная пленка разрывается перед моим лицом, и я глубоко и благодарно — дышу.

1994-2006
almat_malatov: (Default)
Комната была «с анамнезом». Под семиметровым потолком жильцы когда-то сделали «второй этаж», но пользоваться им так и не смогли, а потом и вовсе попросились в другое общежитие — их преследовало ощущение того, что на надстроенных полатях кто-то есть, и этот кто-то им вовсе не рад.

Въехавший вслед за ними аспирант из Африки умер в грозу от разрыва аорты, я же, впервые открыв дверь, увидел белые подпорки полатей, причудливо захлестнутые густой паутиной бинтов — самую последнюю жиличку санитарам пришлось вырезать из них. Две недели она изводила километры бинтов, чтобы в итоге закостенеть в кататоническом ужасе остро пахнущей безумием мухой.

Что-то ворочалось под потолком, спрыгивало на кровать, чтобы вторым прыжком выскользнуть в открытую фрамугу, убегая по своим потусторонним делам. Сон ушел окончательно, стек за окно, разжижившись до ровного гула белой ночи над набережной, пустынной, но никогда не умолкавшей.

Проблемы со сном были и раньше, заснуть получалось только рядом с Рамизом — в абсолютной темноте, тишине и с ощущением крепко запертой двери. «Тебе надо спать в гробу с защелкой изнутри» — шутил он, удивляясь моей любви к его темной квартире, единственным окном упиравшейся — в стену. До сих пор счастье имеет для меня форму дворницкой, запах зиры, цвет граната на изломе, ощущение присоленной кожи рядом. Я до сих пор вздрагиваю, увидев похожий типаж, почувствовав знакомый запах.

Где бы я не селился после, моя жизнь сосредотачивалась на шести квадратных метрах, оставляя остальное пространство покрываться пылью того оттенка, который бывает только в нежилых помещениях. Всегда готовый подняться и уехать, я так и не научился иметь избыточного, того, что может пригодиться, жестко ограничивая себя тем, без чего нельзя обойтись. Страх потери, страх необходимости уходить, отрывая себя от стен, отрывая от себя запах того, кого любишь, научил вырезать из записных книжек листы, стирать номера телефонов из памяти мобильника, из собственной памяти отработанным до щелчка усилием воли.

Упорство побеждает все, и я научился — не жалеть о потерянном, к моим рукам перестали прилипать вещи и люди, но тогда, после крохотной темной квартирки, спешно полученная комната оказалась неожиданно большой, она не надевалась на ободранные ладони новой кожей. «Позови меня с собой» — каждые пятнадцать минут просил голос из старого приемника, но единственный голос, который мне необходимо было услышать, для меня замолк навсегда.

«Ты для меня слишком умный, ты слишком сильный, ты слишком яркий. Мне нужно что попроще, а ты для меня — слишком. Давай расстанемся друзьями».
Он сказал мне это ночью, в безымянной забегаловке на Васильевском острове. Там полно таких баров-призраков: сегодня ночью над залитым пивом столом сконцентрирована вся твоя жизнь, а завтра не сможешь его найти — питерское болото съело и забегаловку, и все твои переживания.

Алкоголь уже неделю падал в меня, как в дырявое ведро, чередуясь со снотворным, которое все равно не помогало. В голове было светло и абсолютно ясно. Слишком ясно.

Невидимое существо чувствовало, что можно подходить ближе, оно уже дышало в затылок, ласково касалось волос, ходило в полный шаг, не стесняясь. Муха билась об стекло с равномерным упорством сломанного механизма, как душа, вылетевшая из безумной бинтовальщицы. Время вздрогнуло и остановилось. Наконец-то стало темно.

— Во, Юрка, глянь, очухался! — надо мной стояла тетка лет сорока, хорошо одетая, но в целом какая-то неухоженная.

Пьет, подумал я. Такие всегда пьют.

— А я аж расстроилась — думаю, такой красивый мальчик, и сдох.
— Сигарету, — говорю я саднящим горлом.
Взгляд плавает, как джойстик от компьютерной игры в непривычной руке, потолок меняет свое расположение в пространстве, делая невозможное — выскальзывая из собственной плоскости. Я слежу за ним, на большом белом пятне проще концентрироваться, оно подплывает к окну, на окне решетки. Значит, я оттолкнулся от дна не у себя дома. Это больница. Осталось понять, какая и что я здесь делаю.

— А ты чем травился? — Тетка выдает мне курево. — Юрка вот сердечными гликозидами.

Тетка пришла к мужу. Муж, огромный, как горилла, лежит на соседней кровати, и помахивает в воздухе корочками коллегии адвокатов.
Обуви нет, ремня нет, в сортире курят зеленоватые люди, придерживая спадающие штаны. На кровати у окна грязноголовый мальчик ловит гигантских пауков. То на кровати, то под кроватью. Судя по движениям рук, пауки веселые и прыгучие. Водка с димедролом — лучший друг пауков.

Добро пожаловать в предбанник ада — это токсикология, я тут уже трое суток. Горло саднит после интубации. Большинство из тех, кого привезли сюда с диагнозом «суицидная попытка», поедут дальше в дурку. В дурку я не хочу, в дурке плохая еда, да и общество не восторг. В дурке работает моя бывшая жена, и я пару раз наблюдал ее в рабочей обстановке. В полдень обход психиатра, надо понять, под каким соусом меня сюда привезли.

Психиатрическая дама плывет белоснежным китом между коек, смотрит взглядом усталой собаки: ей до смерти надоели ее Ионы — суицидники, наркоманы, жертвы суррогатов алкоголя.
— Вы хотите умереть?
— Нет.
— А хотели?
— Нет.
— Тут написано, что хотели.

Значит, все-таки записали в суицид. Хотел, не хотел — я уже не помню. Но это уже и не важно. Надо выйти отсюда — с каждой минутой я все ближе и ближе к поверхности воды, все дальше от дна, соберись, парень, соберись, рывок — и ты на воздухе.

— Я пьяный был. Может, и была демонстрационка. Я не помню.
— У вас в крови нет алкоголя.
— Как это нет? Должен быть.
— У вас барбитураты в смертельной дозе. Что принимали?

Я честно перечисляю все препараты барбитурового ряда, сообщив, что принимаю их давно — хобби у меня такое. Таблеточки люблю, малышек барби, да, это моя привычная доза, нет, не состою, хочу домой.

— Я в порядке. Выписывайте меня. Под расписку жены — мы не разведены, деталей киту знать незачем, бывшая — умница, лишнего не скажет. — Она психиатр, присмотрит.

Жена приезжает в конце дня, да, она все про своего мужа знает, да, токсикоман, да, забирает под свою ответственность.

Обувь, ремень, дверь, холодное питерское лето, я почти выплыл, еще чуть-чуть, еще...

— Ну что, бегом до трамвая? — она улыбается и ерошит мне волосы.
Невидимая водяная пленка разрывается перед моим лицом, и я глубоко и благодарно — дышу.

1994-2006
almat_malatov: (Default)
Комната была «с анамнезом». Под семиметровым потолком жильцы когда-то сделали «второй этаж», но пользоваться им так и не смогли, а потом и вовсе попросились в другое общежитие — их преследовало ощущение того, что на надстроенных полатях кто-то есть, и этот кто-то им вовсе не рад.

Въехавший вслед за ними аспирант из Африки умер в грозу от разрыва аорты, я же, впервые открыв дверь, увидел белые подпорки полатей, причудливо захлестнутые густой паутиной бинтов — самую последнюю жиличку санитарам пришлось вырезать из них. Две недели она изводила километры бинтов, чтобы в итоге закостенеть в кататоническом ужасе остро пахнущей безумием мухой.

Что-то ворочалось под потолком, спрыгивало на кровать, чтобы вторым прыжком выскользнуть в открытую фрамугу, убегая по своим потусторонним делам. Сон ушел окончательно, стек за окно, разжижившись до ровного гула белой ночи над набережной, пустынной, но никогда не умолкавшей.

Проблемы со сном были и раньше, заснуть получалось только рядом с Рамизом — в абсолютной темноте, тишине и с ощущением крепко запертой двери. «Тебе надо спать в гробу с защелкой изнутри» — шутил он, удивляясь моей любви к его темной квартире, единственным окном упиравшейся — в стену. До сих пор счастье имеет для меня форму дворницкой, запах зиры, цвет граната на изломе, ощущение присоленной кожи рядом. Я до сих пор вздрагиваю, увидев похожий типаж, почувствовав знакомый запах.

Где бы я не селился после, моя жизнь сосредотачивалась на шести квадратных метрах, оставляя остальное пространство покрываться пылью того оттенка, который бывает только в нежилых помещениях. Всегда готовый подняться и уехать, я так и не научился иметь избыточного, того, что может пригодиться, жестко ограничивая себя тем, без чего нельзя обойтись. Страх потери, страх необходимости уходить, отрывая себя от стен, отрывая от себя запах того, кого любишь, научил вырезать из записных книжек листы, стирать номера телефонов из памяти мобильника, из собственной памяти отработанным до щелчка усилием воли.

Упорство побеждает все, и я научился — не жалеть о потерянном, к моим рукам перестали прилипать вещи и люди, но тогда, после крохотной темной квартирки, спешно полученная комната оказалась неожиданно большой, она не надевалась на ободранные ладони новой кожей. «Позови меня с собой» — каждые пятнадцать минут просил голос из старого приемника, но единственный голос, который мне необходимо было услышать, для меня замолк навсегда.

«Ты для меня слишком умный, ты слишком сильный, ты слишком яркий. Мне нужно что попроще, а ты для меня — слишком. Давай расстанемся друзьями».
Он сказал мне это ночью, в безымянной забегаловке на Васильевском острове. Там полно таких баров-призраков: сегодня ночью над залитым пивом столом сконцентрирована вся твоя жизнь, а завтра не сможешь его найти — питерское болото съело и забегаловку, и все твои переживания.

Алкоголь уже неделю падал в меня, как в дырявое ведро, чередуясь со снотворным, которое все равно не помогало. В голове было светло и абсолютно ясно. Слишком ясно.

Невидимое существо чувствовало, что можно подходить ближе, оно уже дышало в затылок, ласково касалось волос, ходило в полный шаг, не стесняясь. Муха билась об стекло с равномерным упорством сломанного механизма, как душа, вылетевшая из безумной бинтовальщицы. Время вздрогнуло и остановилось. Наконец-то стало темно.

— Во, Юрка, глянь, очухался! — надо мной стояла тетка лет сорока, хорошо одетая, но в целом какая-то неухоженная.

Пьет, подумал я. Такие всегда пьют.

— А я аж расстроилась — думаю, такой красивый мальчик, и сдох.
— Сигарету, — говорю я саднящим горлом.
Взгляд плавает, как джойстик от компьютерной игры в непривычной руке, потолок меняет свое расположение в пространстве, делая невозможное — выскальзывая из собственной плоскости. Я слежу за ним, на большом белом пятне проще концентрироваться, оно подплывает к окну, на окне решетки. Значит, я оттолкнулся от дна не у себя дома. Это больница. Осталось понять, какая и что я здесь делаю.

— А ты чем травился? — Тетка выдает мне курево. — Юрка вот сердечными гликозидами.

Тетка пришла к мужу. Муж, огромный, как горилла, лежит на соседней кровати, и помахивает в воздухе корочками коллегии адвокатов.
Обуви нет, ремня нет, в сортире курят зеленоватые люди, придерживая спадающие штаны. На кровати у окна грязноголовый мальчик ловит гигантских пауков. То на кровати, то под кроватью. Судя по движениям рук, пауки веселые и прыгучие. Водка с димедролом — лучший друг пауков.

Добро пожаловать в предбанник ада — это токсикология, я тут уже трое суток. Горло саднит после интубации. Большинство из тех, кого привезли сюда с диагнозом «суицидная попытка», поедут дальше в дурку. В дурку я не хочу, в дурке плохая еда, да и общество не восторг. В дурке работает моя бывшая жена, и я пару раз наблюдал ее в рабочей обстановке. В полдень обход психиатра, надо понять, под каким соусом меня сюда привезли.

Психиатрическая дама плывет белоснежным китом между коек, смотрит взглядом усталой собаки: ей до смерти надоели ее Ионы — суицидники, наркоманы, жертвы суррогатов алкоголя.
— Вы хотите умереть?
— Нет.
— А хотели?
— Нет.
— Тут написано, что хотели.

Значит, все-таки записали в суицид. Хотел, не хотел — я уже не помню. Но это уже и не важно. Надо выйти отсюда — с каждой минутой я все ближе и ближе к поверхности воды, все дальше от дна, соберись, парень, соберись, рывок — и ты на воздухе.

— Я пьяный был. Может, и была демонстрационка. Я не помню.
— У вас в крови нет алкоголя.
— Как это нет? Должен быть.
— У вас барбитураты в смертельной дозе. Что принимали?

Я честно перечисляю все препараты барбитурового ряда, сообщив, что принимаю их давно — хобби у меня такое. Таблеточки люблю, малышек барби, да, это моя привычная доза, нет, не состою, хочу домой.

— Я в порядке. Выписывайте меня. Под расписку жены — мы не разведены, деталей киту знать незачем, бывшая — умница, лишнего не скажет. — Она психиатр, присмотрит.

Жена приезжает в конце дня, да, она все про своего мужа знает, да, токсикоман, да, забирает под свою ответственность.

Обувь, ремень, дверь, холодное питерское лето, я почти выплыл, еще чуть-чуть, еще...

— Ну что, бегом до трамвая? — она улыбается и ерошит мне волосы.
Невидимая водяная пленка разрывается перед моим лицом, и я глубоко и благодарно — дышу.

1994-2006
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"

Comme à un rocher comme à un péché
Je suis accroché à toi

Serge Lama


Этот дом мучил Наташу много лет, заставляя сжимать во сне челюсти, просыпаться от грохота собственного сердца, перекрывавшего к моменту пробуждения тягучие удары гонга, с которых начинался – всегда одинаково - сон.

Без всяких доказательств, тем знанием, которое дает иррациональный, животный ужас, Наташа понимала во сне, что в городе больше нет людей. Не только в городе, а нет – вообще. Они не умерли, не уехали, они просто прекратили быть. С этого момента сна она начинала слышать плывущие по воздуху тяжелые медные удары, доносящиеся из старого, давно заброшенного дома.

Надо сказать, что дом существовал в действительности, хоть и был закрыт от глаз случайного прохожего. Каменный, трехэтажный, когда-то он был жилым, и изначально стоял по соседству с больницей. За два века маленький лазарет разросся до республиканского центра, и в результате дом оказался внутри живущего муравьиной жизнью больничного городка.

В любом городе есть такие странные, по инерции доживающие дома, скрытые внутри складов, промзон, а иногда и просто неожиданно разрывающие стеклобетонные проспекты потемневшими низкими крышами.

В тот единственный раз, когда Наташа видела этот дом, в нем уже почти никто не жил, кроме странной, одетой в лохмотья женщины, местной дурочки, которой сердобольные раздатчицы оставляли на подоконнике объедки – она не выходила на улицу.

Тогда, пятнадцать лет назад, Наташа навещала в неврологическом отделении сестру - рассеянный склероз постепенно превращал ее, двадцатилетнюю, в нелепую мягкую куклу. Она теряла контроль над все большими и большими участками своего крупного тела, чувствуя незамутненным разумом, что оно стало песочными часами, в верней колбе которых все меньше и меньше кварцевых песчинок, а у нижней отбито дно, и обратно песчинки не потекут никогда, никогда.

Тогда, заблудившись посреди больничных тропинок, Наташа и вышла случайно к темно-красному кирпичу, барельефам – листьям каштана, мелькнувшей в окне всклокоченной седой голове. Поняла, что заблудилась, завернула за угол, и через минуту опять оказалась на чуть заметно проступающих в траве контурах крыльца. Она несколько раз пыталась выйти к проходной, и опять натыкалась на этот чертов дом, пока пробегавшая мимо медсестра не вывела ее на знакомую, живущую привычным ритмом улицу с трамвайной остановкой.

Во сне, который стал сниться ей после того, как сестра последним усилием подтянула себя к открытому окну, она понимала, что для того, чтобы попасть в конечную точку своего маршрута, ей придется пройти сквозь этот дом – так было искривлено пространство, что на нем смыкались все дороги.

Она подходила все ближе и ближе к нему, и все громче звучал гонг, ярче было темно-коричневое свечение из пустых окон, и, переступив порог, она видела спину человека в белом халате, измазанном бурыми пятнами, видела темно-коричневый костер, и просыпалась раньше, чем повернется к ней этот человек, потому что знала – лица у него нет.

Через пятнадцать лет она возвращалась домой вечером, прихватив халтуру на дом - сумку с чертежами.

Большие листы ватмана били по ногам, нести их было не тяжело, но неудобно, и она решила срезать путь, пройти через больничную территорию, и неизбежно, предсказуемо оказалась у низких окон дома из своих снов, теперь уже пустого – совсем.

Наташа не любила бояться. Еще в детстве, когда по ночам страх темноты становился невыносимым, она заставляла себя обойти все углы комнаты, и убедиться, что никто не бросится на нее, как только она закроет глаза. Всю жизнь, чувствуя страх, она разворачивалась лицом к тому, что пугало ее, и шла на таран.

Поэтому она не повернула назад, а подошла поближе, осматриваясь. Что-то странным показалось ей в куче мусора под подоконником – вырванные из книг листы, обрывки газет, даже картонные упаковки из-под яиц были исписаны неразборчивым, размашистым почерком.

Поставив сумку на крыльцо, Наташа села на корточки, и подтянула к себе ближайший кусок бумаги. Куча была большой, и два часа она разбирала то, что писала миру сумасшедшая старуха на любом клочке, подвернувшемся под руку – писала, и выкидывала в окно, не смея выйти за невидимые границы, очерченные веществом более крепким, чем кирпич – безумием.

Она сама не знала, что пыталась найти в бессмысленных каракулях, размытых дождями, обращенных то к вороне за окном, то к неизвестной Марине, но поняла это сразу, как только нашла последнюю записку, неожиданно написанную внятно и четко.

Она сожгла такую же записку в тот день, когда услышала глухой удар за окном, крик на улице, увидела открытое окно. Сожгла, сказав матери, что сестра выпала случайно. Наташа хотела избавить мать, разрывающуюся между дочерьми и работой, от чувства вины, которое оставляют за собой в наследство близким самоубийцы, и избавила, взяв его на себя, себе - целиком.

Наташа ушла домой, спрятав обрывок картона в карман.

Сны ей больше не снились.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"

Comme à un rocher comme à un péché
Je suis accroché à toi

Serge Lama


Этот дом мучил Наташу много лет, заставляя сжимать во сне челюсти, просыпаться от грохота собственного сердца, перекрывавшего к моменту пробуждения тягучие удары гонга, с которых начинался – всегда одинаково - сон.

Без всяких доказательств, тем знанием, которое дает иррациональный, животный ужас, Наташа понимала во сне, что в городе больше нет людей. Не только в городе, а нет – вообще. Они не умерли, не уехали, они просто прекратили быть. С этого момента сна она начинала слышать плывущие по воздуху тяжелые медные удары, доносящиеся из старого, давно заброшенного дома.

Надо сказать, что дом существовал в действительности, хоть и был закрыт от глаз случайного прохожего. Каменный, трехэтажный, когда-то он был жилым, и изначально стоял по соседству с больницей. За два века маленький лазарет разросся до республиканского центра, и в результате дом оказался внутри живущего муравьиной жизнью больничного городка.

В любом городе есть такие странные, по инерции доживающие дома, скрытые внутри складов, промзон, а иногда и просто неожиданно разрывающие стеклобетонные проспекты потемневшими низкими крышами.

В тот единственный раз, когда Наташа видела этот дом, в нем уже почти никто не жил, кроме странной, одетой в лохмотья женщины, местной дурочки, которой сердобольные раздатчицы оставляли на подоконнике объедки – она не выходила на улицу.

Тогда, пятнадцать лет назад, Наташа навещала в неврологическом отделении сестру - рассеянный склероз постепенно превращал ее, двадцатилетнюю, в нелепую мягкую куклу. Она теряла контроль над все большими и большими участками своего крупного тела, чувствуя незамутненным разумом, что оно стало песочными часами, в верней колбе которых все меньше и меньше кварцевых песчинок, а у нижней отбито дно, и обратно песчинки не потекут никогда, никогда.

Тогда, заблудившись посреди больничных тропинок, Наташа и вышла случайно к темно-красному кирпичу, барельефам – листьям каштана, мелькнувшей в окне всклокоченной седой голове. Поняла, что заблудилась, завернула за угол, и через минуту опять оказалась на чуть заметно проступающих в траве контурах крыльца. Она несколько раз пыталась выйти к проходной, и опять натыкалась на этот чертов дом, пока пробегавшая мимо медсестра не вывела ее на знакомую, живущую привычным ритмом улицу с трамвайной остановкой.

Во сне, который стал сниться ей после того, как сестра последним усилием подтянула себя к открытому окну, она понимала, что для того, чтобы попасть в конечную точку своего маршрута, ей придется пройти сквозь этот дом – так было искривлено пространство, что на нем смыкались все дороги.

Она подходила все ближе и ближе к нему, и все громче звучал гонг, ярче было темно-коричневое свечение из пустых окон, и, переступив порог, она видела спину человека в белом халате, измазанном бурыми пятнами, видела темно-коричневый костер, и просыпалась раньше, чем повернется к ней этот человек, потому что знала – лица у него нет.

Через пятнадцать лет она возвращалась домой вечером, прихватив халтуру на дом - сумку с чертежами.

Большие листы ватмана били по ногам, нести их было не тяжело, но неудобно, и она решила срезать путь, пройти через больничную территорию, и неизбежно, предсказуемо оказалась у низких окон дома из своих снов, теперь уже пустого – совсем.

Наташа не любила бояться. Еще в детстве, когда по ночам страх темноты становился невыносимым, она заставляла себя обойти все углы комнаты, и убедиться, что никто не бросится на нее, как только она закроет глаза. Всю жизнь, чувствуя страх, она разворачивалась лицом к тому, что пугало ее, и шла на таран.

Поэтому она не повернула назад, а подошла поближе, осматриваясь. Что-то странным показалось ей в куче мусора под подоконником – вырванные из книг листы, обрывки газет, даже картонные упаковки из-под яиц были исписаны неразборчивым, размашистым почерком.

Поставив сумку на крыльцо, Наташа села на корточки, и подтянула к себе ближайший кусок бумаги. Куча была большой, и два часа она разбирала то, что писала миру сумасшедшая старуха на любом клочке, подвернувшемся под руку – писала, и выкидывала в окно, не смея выйти за невидимые границы, очерченные веществом более крепким, чем кирпич – безумием.

Она сама не знала, что пыталась найти в бессмысленных каракулях, размытых дождями, обращенных то к вороне за окном, то к неизвестной Марине, но поняла это сразу, как только нашла последнюю записку, неожиданно написанную внятно и четко.

Она сожгла такую же записку в тот день, когда услышала глухой удар за окном, крик на улице, увидела открытое окно. Сожгла, сказав матери, что сестра выпала случайно. Наташа хотела избавить мать, разрывающуюся между дочерьми и работой, от чувства вины, которое оставляют за собой в наследство близким самоубийцы, и избавила, взяв его на себя, себе - целиком.

Наташа ушла домой, спрятав обрывок картона в карман.

Сны ей больше не снились.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"

Comme à un rocher comme à un péché
Je suis accroché à toi

Serge Lama


Этот дом мучил Наташу много лет, заставляя сжимать во сне челюсти, просыпаться от грохота собственного сердца, перекрывавшего к моменту пробуждения тягучие удары гонга, с которых начинался – всегда одинаково - сон.

Без всяких доказательств, тем знанием, которое дает иррациональный, животный ужас, Наташа понимала во сне, что в городе больше нет людей. Не только в городе, а нет – вообще. Они не умерли, не уехали, они просто прекратили быть. С этого момента сна она начинала слышать плывущие по воздуху тяжелые медные удары, доносящиеся из старого, давно заброшенного дома.

Надо сказать, что дом существовал в действительности, хоть и был закрыт от глаз случайного прохожего. Каменный, трехэтажный, когда-то он был жилым, и изначально стоял по соседству с больницей. За два века маленький лазарет разросся до республиканского центра, и в результате дом оказался внутри живущего муравьиной жизнью больничного городка.

В любом городе есть такие странные, по инерции доживающие дома, скрытые внутри складов, промзон, а иногда и просто неожиданно разрывающие стеклобетонные проспекты потемневшими низкими крышами.

В тот единственный раз, когда Наташа видела этот дом, в нем уже почти никто не жил, кроме странной, одетой в лохмотья женщины, местной дурочки, которой сердобольные раздатчицы оставляли на подоконнике объедки – она не выходила на улицу.

Тогда, пятнадцать лет назад, Наташа навещала в неврологическом отделении сестру - рассеянный склероз постепенно превращал ее, двадцатилетнюю, в нелепую мягкую куклу. Она теряла контроль над все большими и большими участками своего крупного тела, чувствуя незамутненным разумом, что оно стало песочными часами, в верней колбе которых все меньше и меньше кварцевых песчинок, а у нижней отбито дно, и обратно песчинки не потекут никогда, никогда.

Тогда, заблудившись посреди больничных тропинок, Наташа и вышла случайно к темно-красному кирпичу, барельефам – листьям каштана, мелькнувшей в окне всклокоченной седой голове. Поняла, что заблудилась, завернула за угол, и через минуту опять оказалась на чуть заметно проступающих в траве контурах крыльца. Она несколько раз пыталась выйти к проходной, и опять натыкалась на этот чертов дом, пока пробегавшая мимо медсестра не вывела ее на знакомую, живущую привычным ритмом улицу с трамвайной остановкой.

Во сне, который стал сниться ей после того, как сестра последним усилием подтянула себя к открытому окну, она понимала, что для того, чтобы попасть в конечную точку своего маршрута, ей придется пройти сквозь этот дом – так было искривлено пространство, что на нем смыкались все дороги.

Она подходила все ближе и ближе к нему, и все громче звучал гонг, ярче было темно-коричневое свечение из пустых окон, и, переступив порог, она видела спину человека в белом халате, измазанном бурыми пятнами, видела темно-коричневый костер, и просыпалась раньше, чем повернется к ней этот человек, потому что знала – лица у него нет.

Через пятнадцать лет она возвращалась домой вечером, прихватив халтуру на дом - сумку с чертежами.

Большие листы ватмана били по ногам, нести их было не тяжело, но неудобно, и она решила срезать путь, пройти через больничную территорию, и неизбежно, предсказуемо оказалась у низких окон дома из своих снов, теперь уже пустого – совсем.

Наташа не любила бояться. Еще в детстве, когда по ночам страх темноты становился невыносимым, она заставляла себя обойти все углы комнаты, и убедиться, что никто не бросится на нее, как только она закроет глаза. Всю жизнь, чувствуя страх, она разворачивалась лицом к тому, что пугало ее, и шла на таран.

Поэтому она не повернула назад, а подошла поближе, осматриваясь. Что-то странным показалось ей в куче мусора под подоконником – вырванные из книг листы, обрывки газет, даже картонные упаковки из-под яиц были исписаны неразборчивым, размашистым почерком.

Поставив сумку на крыльцо, Наташа села на корточки, и подтянула к себе ближайший кусок бумаги. Куча была большой, и два часа она разбирала то, что писала миру сумасшедшая старуха на любом клочке, подвернувшемся под руку – писала, и выкидывала в окно, не смея выйти за невидимые границы, очерченные веществом более крепким, чем кирпич – безумием.

Она сама не знала, что пыталась найти в бессмысленных каракулях, размытых дождями, обращенных то к вороне за окном, то к неизвестной Марине, но поняла это сразу, как только нашла последнюю записку, неожиданно написанную внятно и четко.

Она сожгла такую же записку в тот день, когда услышала глухой удар за окном, крик на улице, увидела открытое окно. Сожгла, сказав матери, что сестра выпала случайно. Наташа хотела избавить мать, разрывающуюся между дочерьми и работой, от чувства вины, которое оставляют за собой в наследство близким самоубийцы, и избавила, взяв его на себя, себе - целиком.

Наташа ушла домой, спрятав обрывок картона в карман.

Сны ей больше не снились.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"


У меня всегда была хорошая память, связывающая воедино случайные оговорки, запахи, слухи.
Я был запланированным и желанным ребенком, к тому же первым, и родители проявили безудержное педагогическое рвение. Вместо погремушек были разноцветные буквы, потом буквы стали магнитами на доске, уже научившемуся читать четырехлетке в новых гостях родители не сразу давали выйти из прихожей к остальным деткам — сначала по виду прихожей надо было описать, что за семья тут живет. Есть ли в доме собака или кошка, сколько в семье детей... Детали, все скажут детали. Смотри на них, сына, они хотят тебе все рассказать. Они просто стесняются говорить с людьми. Но ты прислушайся.

В детском саду меня долго считали дефективным — развивающие игры, утвержденные методистами, я игнорировал. Ребенок, внимательно уткнувшийся в правила пожарной безопасности, производил странное впечатление — мысль о том, что мальчик не тупо пялится в стену, а читает, в голову воспитателям не приходила. Единственное развлечение, в котором было замечено дитя — с упорством толкать друг другу навстречу деревянные шарики. Дитя высчитывало, в какой точке они столкнутся. Но объяснить это не могло.

Однажды воспитательница с заведующей, не особо меня стесняясь, обсудили перспективы перевода ребенка в учреждение для дебилов. Я сидел и размазывал по тарелке комки манной каши. Силы, которая заставила бы меня проглотить этих грязно-белых, холодных слизней, не существовало в природе.

— Он же идиот! — довольно воскликнула нянечка. — Он ведь даже пожрать нормально не может!

Тут-то впервые проявилась хорошая память — придя домой, я пересказал разговор воспитательницы с заведующей родителям. Стремясь максимально воссоздать события дня, я упомянул и про крючок, которым заведующая грозила вытаскивать из детей какашки, перед тем, как «съесть тебя вместе с тапочками», и порку неспящих в тихий час, и прочие незамысловатые карательные операции рядового детского сада.

Все эти сады были примерно одинаковые. И росли, обкатываясь в лизоле и пыли, в этих садах — камни.

— Значит, дебил, — как-то странно повторила за мной бабушка, — крючком, значит.

На следующий день заведующая долго объясняла мне, что она не собиралась меня съесть «взаправду», и что в «дебильник» меня не отдадут. Она пошутила — извинялась за хозяйку бородавка на ее подбородке. Но хищно поджатые пальцы ног в босоножках говорили — нет, она не шутила. Мои друзья, близнецы Заира и Керим, тоже ей не поверили — я рассказал им про бородавку и пальцы.

Лето пришло через месяц. В сад камней я больше не вернулся: мы переехали в другой район, и родители, подкупив администрацию школы, записали меня в первый класс на полтора года раньше, чем полагалось. Длинная шея Заиры с круто завивающимся под затылком колечком волос, и мягкие, обманчиво бескостные в прикосновении руки Керима ушли куда-то вглубь памяти свернутыми, плотно уложенными холстами быстро, через пару месяцев.

Я не обращал внимания на свою память много лет, как не обращал внимания на привычку слушать и видеть детали, лишь мимолетно удивляясь тому, что другие не умеют с ними говорить. Так не обращают внимания на ежеминутные движения грудной клетки, пока не придется осознавать ожидание мучительного вдоха сломанных ребер.

Ребра памяти хрустнули резко, накатив болью, на кладбище, нелепо воткнутом в горловине дорожной развилки, обе ветки которой обрывались у моря. Я подвозил туда пожилую знакомую.
Обратно она решила добираться сама. Мне же захотелось пройтись в пикирующих на горизонт сумерках среди могил.

Белый прямоугольник формата А1, чуть возвышающийся среди дерна, поглаживала рукой сидящая на земле женщина. «ИБРАГИМОВ КЕ...» — читалось в нижнем правом углу надписи, стилизованной под чертежный штамп. «...РИМ» — додумалось автоматически, когда взгляд уперся в круто вьющийся завиток волос на затылке.

— Здравствуй, Заира, — сказал я, чувствуя, как диким хрусталем прорастают во мне шипы, как шурша расправляются все свернутые и спрятанные холсты.

Я понял резко и сразу, что теперь каждое мое воспоминание, каждая мелочь, цепляющая глаз, будут мной осознанны. Что я буду страдать от внезапно накатывающих приступов памяти, как другие страдают от приступов стенокардии. Созревшие в том давно выровненном бульдозерами саду камни покатились ровным грохотом — вниз...

— Я после этого не могла больше думать ни о чем, — она курит привычно-глубокими затяжками. — Керим круассаны любил, знаешь, их продают замороженными, и можно испечь в духовке самой. Именно самой, не готовые — он любил определенную степень подрумяненности, не меньше, не больше. Он вообще педант был, перед смертью все дела в порядок привел. Я все говорила — ты поправишься, поправишься, рано еще тебе эскиз могилы рисовать, придет весна — и встанешь. Понимала, что глупости говорю, что это СПИД, а не сломанная нога, но говорила, не могла не говорить, себя заговаривала.

Она бегала к духовке, чтоб не пережарить круассаны, изменяющиеся в жаровне резко, как лицо в ванной — перед сном, когда из еще четких линий грима прорастает вниз бесконечно и грязно-красиво — подтек. Только что они были все еще белые, точно такие же, как и до того, как улеглись в двухсотградусное пекло, и вот они вспухают резко, необратимо — и никак не поймать этот момент перехода из одного качества — в другое. Также, как бегая от духовки — к телефону, стиральной машине и раковине, она не смогла поймать момент, когда Керим из живого стал — мертвым.

Она замолкает и, присев на корточки, вглядывается сквозь стекло. С тех пор она печет их каждый вечер, каждый вечер смотрит в миниатюрную модель ада, силясь поймать тот навсегда упущенный момент перехода.

Я сажусь рядом с ней, и, обнявшись, мы молча смотрим, как набухают, темнея, круассаны.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"


У меня всегда была хорошая память, связывающая воедино случайные оговорки, запахи, слухи.
Я был запланированным и желанным ребенком, к тому же первым, и родители проявили безудержное педагогическое рвение. Вместо погремушек были разноцветные буквы, потом буквы стали магнитами на доске, уже научившемуся читать четырехлетке в новых гостях родители не сразу давали выйти из прихожей к остальным деткам — сначала по виду прихожей надо было описать, что за семья тут живет. Есть ли в доме собака или кошка, сколько в семье детей... Детали, все скажут детали. Смотри на них, сына, они хотят тебе все рассказать. Они просто стесняются говорить с людьми. Но ты прислушайся.

В детском саду меня долго считали дефективным — развивающие игры, утвержденные методистами, я игнорировал. Ребенок, внимательно уткнувшийся в правила пожарной безопасности, производил странное впечатление — мысль о том, что мальчик не тупо пялится в стену, а читает, в голову воспитателям не приходила. Единственное развлечение, в котором было замечено дитя — с упорством толкать друг другу навстречу деревянные шарики. Дитя высчитывало, в какой точке они столкнутся. Но объяснить это не могло.

Однажды воспитательница с заведующей, не особо меня стесняясь, обсудили перспективы перевода ребенка в учреждение для дебилов. Я сидел и размазывал по тарелке комки манной каши. Силы, которая заставила бы меня проглотить этих грязно-белых, холодных слизней, не существовало в природе.

— Он же идиот! — довольно воскликнула нянечка. — Он ведь даже пожрать нормально не может!

Тут-то впервые проявилась хорошая память — придя домой, я пересказал разговор воспитательницы с заведующей родителям. Стремясь максимально воссоздать события дня, я упомянул и про крючок, которым заведующая грозила вытаскивать из детей какашки, перед тем, как «съесть тебя вместе с тапочками», и порку неспящих в тихий час, и прочие незамысловатые карательные операции рядового детского сада.

Все эти сады были примерно одинаковые. И росли, обкатываясь в лизоле и пыли, в этих садах — камни.

— Значит, дебил, — как-то странно повторила за мной бабушка, — крючком, значит.

На следующий день заведующая долго объясняла мне, что она не собиралась меня съесть «взаправду», и что в «дебильник» меня не отдадут. Она пошутила — извинялась за хозяйку бородавка на ее подбородке. Но хищно поджатые пальцы ног в босоножках говорили — нет, она не шутила. Мои друзья, близнецы Заира и Керим, тоже ей не поверили — я рассказал им про бородавку и пальцы.

Лето пришло через месяц. В сад камней я больше не вернулся: мы переехали в другой район, и родители, подкупив администрацию школы, записали меня в первый класс на полтора года раньше, чем полагалось. Длинная шея Заиры с круто завивающимся под затылком колечком волос, и мягкие, обманчиво бескостные в прикосновении руки Керима ушли куда-то вглубь памяти свернутыми, плотно уложенными холстами быстро, через пару месяцев.

Я не обращал внимания на свою память много лет, как не обращал внимания на привычку слушать и видеть детали, лишь мимолетно удивляясь тому, что другие не умеют с ними говорить. Так не обращают внимания на ежеминутные движения грудной клетки, пока не придется осознавать ожидание мучительного вдоха сломанных ребер.

Ребра памяти хрустнули резко, накатив болью, на кладбище, нелепо воткнутом в горловине дорожной развилки, обе ветки которой обрывались у моря. Я подвозил туда пожилую знакомую.
Обратно она решила добираться сама. Мне же захотелось пройтись в пикирующих на горизонт сумерках среди могил.

Белый прямоугольник формата А1, чуть возвышающийся среди дерна, поглаживала рукой сидящая на земле женщина. «ИБРАГИМОВ КЕ...» — читалось в нижнем правом углу надписи, стилизованной под чертежный штамп. «...РИМ» — додумалось автоматически, когда взгляд уперся в круто вьющийся завиток волос на затылке.

— Здравствуй, Заира, — сказал я, чувствуя, как диким хрусталем прорастают во мне шипы, как шурша расправляются все свернутые и спрятанные холсты.

Я понял резко и сразу, что теперь каждое мое воспоминание, каждая мелочь, цепляющая глаз, будут мной осознанны. Что я буду страдать от внезапно накатывающих приступов памяти, как другие страдают от приступов стенокардии. Созревшие в том давно выровненном бульдозерами саду камни покатились ровным грохотом — вниз...

— Я после этого не могла больше думать ни о чем, — она курит привычно-глубокими затяжками. — Керим круассаны любил, знаешь, их продают замороженными, и можно испечь в духовке самой. Именно самой, не готовые — он любил определенную степень подрумяненности, не меньше, не больше. Он вообще педант был, перед смертью все дела в порядок привел. Я все говорила — ты поправишься, поправишься, рано еще тебе эскиз могилы рисовать, придет весна — и встанешь. Понимала, что глупости говорю, что это СПИД, а не сломанная нога, но говорила, не могла не говорить, себя заговаривала.

Она бегала к духовке, чтоб не пережарить круассаны, изменяющиеся в жаровне резко, как лицо в ванной — перед сном, когда из еще четких линий грима прорастает вниз бесконечно и грязно-красиво — подтек. Только что они были все еще белые, точно такие же, как и до того, как улеглись в двухсотградусное пекло, и вот они вспухают резко, необратимо — и никак не поймать этот момент перехода из одного качества — в другое. Также, как бегая от духовки — к телефону, стиральной машине и раковине, она не смогла поймать момент, когда Керим из живого стал — мертвым.

Она замолкает и, присев на корточки, вглядывается сквозь стекло. С тех пор она печет их каждый вечер, каждый вечер смотрит в миниатюрную модель ада, силясь поймать тот навсегда упущенный момент перехода.

Я сажусь рядом с ней, и, обнявшись, мы молча смотрим, как набухают, темнея, круассаны.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"


Без одной минуты полдень. Солнечный свет выхватывает из пустоты пылинки – они висят в воздухе, и, кажется, не осядут никогда. Но они все-таки оседают – корешки книг потускнели. Может быть, пылинки опускаются, когда солнце перестает светить?

Щелчок - вдох – выдох, тысяча пылинок в бронхи, похожая на самолетный след дымная полоса – в солнечный поток. В ясный день самые обычные вещи видны слишком хорошо. В отблескивающем светло-желтом паркете отражается комната – не просторная, а пустая.
Я не люблю это время с детства – мне всегда становилось тошно, сигнал точного времени распирал меня пульсирующим ожиданием тоски. Я позже узнал, что родился – в полдень.

- А знаешь, все еще будет – поет в никуда слепой, равнодушной к слушателям певицей радиоточка.
- У тебя все уже было – цинично шевелит губами под шипение аэратора золотая рыбка.

Рыбку жена забирать не стала. Она вообще почти ничего не забрала, комната казалась пустой и два года назад, до ее ухода. Мы с ранней юности стали жить по углам, наспех, в постоянных переездах, и инстинкт обустройства места не успел развиться, а после и вовсе зачах. И уже в своей квартире так и осталась атмосфера снятой комнаты – обычная для кочевых людей среднего возраста атмосфера жизни «на потом». Новая мебель – потом, забрать у родителей доставшееся от дедушки столовое серебро – потом, поменять плиту – потом, дети – потом, когда...

Мебель обновляется по мере разваливания, из серебряной стопки восемнадцатого века племянник отлил печатку, плита еще работает, поэтому внешний вид ей прощается. В кресле мнется дорогой костюм, на костюме свил гнездо кот. Химчистка в том же доме, но вытряхнуть кота из костюма не доходят руки. В углу красивыми параллельными рядами сохнут водоросли – кот проявляет интерес к абстракционизму, вылавливая из аквариума зелень, и художественно раскладывая ее по полу. К рыбке кот равнодушен. Рыбка равнодушна ко всему. Мои пьяные попытки приучить ее к воздуху ни к чему не привели – она по-прежнему отказывается выбираться из аквариума по утрам, и скакать по моей подушке с криками «папа, папа!». Ладно, как-нибудь потом.

Мальчик, который моет мою посуду, и умеет обращаться с моей стиральной машиной, убежал в институт. Он опять спросил утром, люблю ли я его, я опять улыбнулся в ответ. Я отвечу ему «нет» - но потом. Он будет мучиться, плакать в ванной, у меня вырастет чувство вины размером с ногу, а я сейчас не готов. Лучше, как есть – вымытая посуда, минет вечером, моя уклончивая улыбка утром.


Щелчок-вдох-самолетный след. Я слежу за секундной стрелкой. Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, полдень, и - тридцать семь.

- С Днем Рожденья – астматически шипит аэратором рыбка.

Кот, такой же пыльный, как книги, не говорит ничего.

Щелчок – звяканье об стакан- запах можжевельника. С Днем Рожденья.

Эту погоду называют хорошей. Не знаю, чем хорошо солнце, которое подсвечивает пыль, пустоту в комнате, мое лицо в раме щетины. Разве что, загаром. Сегодня вторник, на пляжах, наверное, пусто. Хотя, черт его знает – я не был на пляже несколько лет, может, именно по вторникам там теперь аншлаг. Море рядом, до него – шесть часов на машине, поэтому и море всегда как-то - на потом, как и все, что рядом.

На часах все еще полдень.

- На море? - я слышу свой хриплый после долгого молчания голос.
- Не смеши меня – вуалехвост смотрит сквозь стекло взглядом, который я уже видел сегодня в зеркале. Моим взглядом.

Я подхожу к аквариуму, и выливаю туда остатки джина.

Все, что нужно взять с собой, помещается в спортивную сумку. Я собираюсь автоматически, как человек, привыкший уезжать.

«Забери себе кота» - пишу я мылом на пыльном зеркале, и через минуту опускаю окно в слишком разогревшейся на солнце машине. Мне тридцать семь лет. Я еду к морю.

В пустой квартире минутная стрелка начинает новый час.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"


Без одной минуты полдень. Солнечный свет выхватывает из пустоты пылинки – они висят в воздухе, и, кажется, не осядут никогда. Но они все-таки оседают – корешки книг потускнели. Может быть, пылинки опускаются, когда солнце перестает светить?

Щелчок - вдох – выдох, тысяча пылинок в бронхи, похожая на самолетный след дымная полоса – в солнечный поток. В ясный день самые обычные вещи видны слишком хорошо. В отблескивающем светло-желтом паркете отражается комната – не просторная, а пустая.
Я не люблю это время с детства – мне всегда становилось тошно, сигнал точного времени распирал меня пульсирующим ожиданием тоски. Я позже узнал, что родился – в полдень.

- А знаешь, все еще будет – поет в никуда слепой, равнодушной к слушателям певицей радиоточка.
- У тебя все уже было – цинично шевелит губами под шипение аэратора золотая рыбка.

Рыбку жена забирать не стала. Она вообще почти ничего не забрала, комната казалась пустой и два года назад, до ее ухода. Мы с ранней юности стали жить по углам, наспех, в постоянных переездах, и инстинкт обустройства места не успел развиться, а после и вовсе зачах. И уже в своей квартире так и осталась атмосфера снятой комнаты – обычная для кочевых людей среднего возраста атмосфера жизни «на потом». Новая мебель – потом, забрать у родителей доставшееся от дедушки столовое серебро – потом, поменять плиту – потом, дети – потом, когда...

Мебель обновляется по мере разваливания, из серебряной стопки восемнадцатого века племянник отлил печатку, плита еще работает, поэтому внешний вид ей прощается. В кресле мнется дорогой костюм, на костюме свил гнездо кот. Химчистка в том же доме, но вытряхнуть кота из костюма не доходят руки. В углу красивыми параллельными рядами сохнут водоросли – кот проявляет интерес к абстракционизму, вылавливая из аквариума зелень, и художественно раскладывая ее по полу. К рыбке кот равнодушен. Рыбка равнодушна ко всему. Мои пьяные попытки приучить ее к воздуху ни к чему не привели – она по-прежнему отказывается выбираться из аквариума по утрам, и скакать по моей подушке с криками «папа, папа!». Ладно, как-нибудь потом.

Мальчик, который моет мою посуду, и умеет обращаться с моей стиральной машиной, убежал в институт. Он опять спросил утром, люблю ли я его, я опять улыбнулся в ответ. Я отвечу ему «нет» - но потом. Он будет мучиться, плакать в ванной, у меня вырастет чувство вины размером с ногу, а я сейчас не готов. Лучше, как есть – вымытая посуда, минет вечером, моя уклончивая улыбка утром.


Щелчок-вдох-самолетный след. Я слежу за секундной стрелкой. Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, полдень, и - тридцать семь.

- С Днем Рожденья – астматически шипит аэратором рыбка.

Кот, такой же пыльный, как книги, не говорит ничего.

Щелчок – звяканье об стакан- запах можжевельника. С Днем Рожденья.

Эту погоду называют хорошей. Не знаю, чем хорошо солнце, которое подсвечивает пыль, пустоту в комнате, мое лицо в раме щетины. Разве что, загаром. Сегодня вторник, на пляжах, наверное, пусто. Хотя, черт его знает – я не был на пляже несколько лет, может, именно по вторникам там теперь аншлаг. Море рядом, до него – шесть часов на машине, поэтому и море всегда как-то - на потом, как и все, что рядом.

На часах все еще полдень.

- На море? - я слышу свой хриплый после долгого молчания голос.
- Не смеши меня – вуалехвост смотрит сквозь стекло взглядом, который я уже видел сегодня в зеркале. Моим взглядом.

Я подхожу к аквариуму, и выливаю туда остатки джина.

Все, что нужно взять с собой, помещается в спортивную сумку. Я собираюсь автоматически, как человек, привыкший уезжать.

«Забери себе кота» - пишу я мылом на пыльном зеркале, и через минуту опускаю окно в слишком разогревшейся на солнце машине. Мне тридцать семь лет. Я еду к морю.

В пустой квартире минутная стрелка начинает новый час.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"


Аня стоит в ванной, подставив ладонь под подтекающий кран, и каким-то краем сознания считает капли, оттягивая момент, когда надо будет быстро лезть под душ, быстро краситься, быстро бежать. Аня всегда просыпается долго, не потому, что ленива – просто так устроена.

Потому и будильник у нее звонит – за час до выхода.
На третью трель будильника она экономно приоткрывает один глаз, закуривает, и, лишь когда столбик пепла упадет в пепельницу (а то и на грудь), садится в кровати.

Тапки, чайник, кофе-кофе-еще сигарета-кофе – и она стоит в ванной, считая капли, бездумно глядя в зеркало, в суровую реальность утреннего лица женщины на пятом десятке.

Как только она усилием воли запихивает себя под водяную лапшу душа, время ускоряется : прическа-реставрация фасада зимнего дворца - «алкозельцер» - ключи- где опять ключи-в центр-за двести.

Аня пьет. Алкоголя она заливает в себя не больше, чем остальные редакционные дамы, даже меньше, но почему-то сразу видно – они выпивают, а Аня – пьет.

Те выпивают, чтобы снять стресс, за компанию, для куража. Аня пьет целеустремленно – напивается. Потом едет домой. Не всегда – к себе, но к себе- чаще.

... Аня усмехается, вспоминает сон - снилось, что ее обманом заманили в бутик на съемки программы «Последний герой», и заставили жрать маленькое черное платье от Шанель. От поедания на скорость платья зависела командная честь редакции, а Аня не считает должным жертвовать собственным организмом ради некой абстрактной идеи. Вот ради удовольствия – пожалуйста. «Жри сама!» - говорит Аня ближайшей коллеге, и только после этого с чистой совестью просыпается – она не любит пускать что-либо на самотек, даже сны.

Аня сидит на редколлегии, лениво ругается с главным, долго и изысканно глумится над молоденькой корреспонденткой за фразу «в шубе от Carrera Y Carrera», выясняя, сколько же весила злосчастная шуба и какой каратности были на ней камни.

В семь вечера она спускается вниз, и садится в машину, ждущую за углом.

... Ночью, выйдя от Ани, Мурад еле выезжает со стоянки у ее дома, кто-то перекрыл выезд. Он хочет вернуться, сказать, что она зря боится, что ничего не значит ее возраст, что все получится – но кто-то уже перекрыл въезд во двор, да и язык не повернется - сказать. Ожидая, пока загорится зеленый, он автоматически процарапывает ногтем на заледеневшем стекле - "Анна".

- Не могу – сказала Аня –. Как только что-то начинает шевелиться в душе, начинаю чувствовать что-то – бац – и все. Привычный выкидыш души. Ни разу не смогла доносить любовь к кому-то до жизнеспособного размера. Найди ровесницу.

... Закрыв за ним дверь, Аня идет на кухню, потом возвращается в разворошенную постель. Пьет большими глотками мартини, ест руками холодную курицу, механически, перевирая слова, подпевает песне, любимой когда-то давно - пятнадцать лет назад, перед разводом с мужем:

Имя всего одно
Схоже с моим так странно
Я повторяю – Анна,
Анна Каренина...


...Кто-то вдоль шоссе поднимает руку, Мурад притормаживает раздолбанные «Жигули». Двести, в центр. Все, как два месяца назад - и маршрут, и сумма. Он искоса смотрит на севшую в машину девицу – нет, в этот раз это не искрящаяся хмельным обаянием Анна. Этой он не предложит ее подождать. Он поедет домой.

Мураду двадцать три. Ему нужна женщина с квартирой, а еще лучше – чтоб прописала. Он умеет быть благодарным, хорошо умеет. Чего ей еще надо? Какие выкидыши? Какие ровесницы? Какая душа? Он-то знает, где находится у таких баб душа, отбитая намертво множеством случайных членов, такая же темная, как прокуренные за двадцать лет легкие.

Высадив слишком сильно надушенную девчонку на Тверской, он включает магнитолу, и несколько секунд слушает лицемерные страдания землячки : «Этот город наполнен деньгами и проститутками»...

- Врешь – раздраженно бормочет Мурад, и чуть резче, чем стоило бы, давит на выключатель магнитолы – Врешь.

- Дурак - равнодушно думает на другом конце Москвы Аня, и, допив бутылку, выключает свет.

К утру от надписи на стекле "Жигулей" не остается и следа.
almat_malatov: (Default)
Цикл "Чужие сны"


Аня стоит в ванной, подставив ладонь под подтекающий кран, и каким-то краем сознания считает капли, оттягивая момент, когда надо будет быстро лезть под душ, быстро краситься, быстро бежать. Аня всегда просыпается долго, не потому, что ленива – просто так устроена.

Потому и будильник у нее звонит – за час до выхода.
На третью трель будильника она экономно приоткрывает один глаз, закуривает, и, лишь когда столбик пепла упадет в пепельницу (а то и на грудь), садится в кровати.

Тапки, чайник, кофе-кофе-еще сигарета-кофе – и она стоит в ванной, считая капли, бездумно глядя в зеркало, в суровую реальность утреннего лица женщины на пятом десятке.

Как только она усилием воли запихивает себя под водяную лапшу душа, время ускоряется : прическа-реставрация фасада зимнего дворца - «алкозельцер» - ключи- где опять ключи-в центр-за двести.

Аня пьет. Алкоголя она заливает в себя не больше, чем остальные редакционные дамы, даже меньше, но почему-то сразу видно – они выпивают, а Аня – пьет.

Те выпивают, чтобы снять стресс, за компанию, для куража. Аня пьет целеустремленно – напивается. Потом едет домой. Не всегда – к себе, но к себе- чаще.

... Аня усмехается, вспоминает сон - снилось, что ее обманом заманили в бутик на съемки программы «Последний герой», и заставили жрать маленькое черное платье от Шанель. От поедания на скорость платья зависела командная честь редакции, а Аня не считает должным жертвовать собственным организмом ради некой абстрактной идеи. Вот ради удовольствия – пожалуйста. «Жри сама!» - говорит Аня ближайшей коллеге, и только после этого с чистой совестью просыпается – она не любит пускать что-либо на самотек, даже сны.

Аня сидит на редколлегии, лениво ругается с главным, долго и изысканно глумится над молоденькой корреспонденткой за фразу «в шубе от Carrera Y Carrera», выясняя, сколько же весила злосчастная шуба и какой каратности были на ней камни.

В семь вечера она спускается вниз, и садится в машину, ждущую за углом.

... Ночью, выйдя от Ани, Мурад еле выезжает со стоянки у ее дома, кто-то перекрыл выезд. Он хочет вернуться, сказать, что она зря боится, что ничего не значит ее возраст, что все получится – но кто-то уже перекрыл въезд во двор, да и язык не повернется - сказать. Ожидая, пока загорится зеленый, он автоматически процарапывает ногтем на заледеневшем стекле - "Анна".

- Не могу – сказала Аня –. Как только что-то начинает шевелиться в душе, начинаю чувствовать что-то – бац – и все. Привычный выкидыш души. Ни разу не смогла доносить любовь к кому-то до жизнеспособного размера. Найди ровесницу.

... Закрыв за ним дверь, Аня идет на кухню, потом возвращается в разворошенную постель. Пьет большими глотками мартини, ест руками холодную курицу, механически, перевирая слова, подпевает песне, любимой когда-то давно - пятнадцать лет назад, перед разводом с мужем:

Имя всего одно
Схоже с моим так странно
Я повторяю – Анна,
Анна Каренина...


...Кто-то вдоль шоссе поднимает руку, Мурад притормаживает раздолбанные «Жигули». Двести, в центр. Все, как два месяца назад - и маршрут, и сумма. Он искоса смотрит на севшую в машину девицу – нет, в этот раз это не искрящаяся хмельным обаянием Анна. Этой он не предложит ее подождать. Он поедет домой.

Мураду двадцать три. Ему нужна женщина с квартирой, а еще лучше – чтоб прописала. Он умеет быть благодарным, хорошо умеет. Чего ей еще надо? Какие выкидыши? Какие ровесницы? Какая душа? Он-то знает, где находится у таких баб душа, отбитая намертво множеством случайных членов, такая же темная, как прокуренные за двадцать лет легкие.

Высадив слишком сильно надушенную девчонку на Тверской, он включает магнитолу, и несколько секунд слушает лицемерные страдания землячки : «Этот город наполнен деньгами и проститутками»...

- Врешь – раздраженно бормочет Мурад, и чуть резче, чем стоило бы, давит на выключатель магнитолы – Врешь.

- Дурак - равнодушно думает на другом конце Москвы Аня, и, допив бутылку, выключает свет.

К утру от надписи на стекле "Жигулей" не остается и следа.

Profile

almat_malatov: (Default)
almat_malatov

April 2016

S M T W T F S
     12
3456789
101112 13141516
17181920212223
24252627282930

Syndicate

RSS Atom

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 24th, 2017 03:50 pm
Powered by Dreamwidth Studios